«Веру я забираю к себе» — заявила Светлана Сергеевна, раздавая распечатки о продаже дома и объявляя делёж денег
Это жестоко и унизительно, но ожидаемо.
— Раз уж ужин у нас общий, скажу сразу, при свидетелях, чтобы потом никто ничего не додумывал и по углам не шептался.
Я опустила стакан на стол. Внутри снова неприятно сжалось, будто кто-то медленно затянул узел под рёбрами.
— Дом тринадцатого числа выставляем на продажу окончательно. Бумаги все собраны, покупатель уже наготове. Вера теперь будет жить у меня.
За столом зашумели, кто-то одобрительно хлопнул в ладони. Из дальнего конца донеслось:
— И правильно. Сколько можно старому человеку одной в такой глуши сидеть.
— Есть ещё один момент, — не меняя тона, продолжила Светлана Сергеевна. — Наталья, как выяснилось, выносит из дома вещи. Фотографии забрала, ещё кое-что. Мы это, конечно, отметили, но я решила сказать открыто, при всех, чтобы потом обид не было.
Все головы разом повернулись ко мне.
И вот это оказалось куда больнее той распечатки на тридцать тысяч. Несравнимо больнее.
— Светлана Сергеевна, — произнесла я, стараясь говорить ровно. — А швейную машинку и самовар кто отсюда забрал?
— Андрей взял то, что ему принадлежит.
— А снимки я нашла в сарае, — сказала я. — В коробке, на верстаке. Туда их Андрей и отнёс.
— Так это же семейные фотографии! — вмешалась Ирина.
— Именно, — кивнула я. — Семейные. В сарае. На верстаке. Возле старого таза.
Тётя Валерия, соседка из Яготина, которую тоже зачем-то привезли на этот юбилей, только покачала головой. Но ни слова не сказала.
А я в тот момент уже не на них смотрела.
Я смотрела на бабу Веру.
Она сидела под нарисованным деревом собственного рода, в новой кофточке, перед тарелкой с куском торта, к которому так и не притронулась. Она поворачивала голову то вправо, то влево, пытаясь уловить, о чём разговаривают люди за столом.
Она не понимала.
Ей было восемьдесят восемь лет, и она не знала, что через пару дней у неё заберут дом.
Я могла подняться и уйти. Могла спокойно доесть этот несчастный торт, промолчать, досидеть до конца застолья, и, скорее всего, никто бы меня потом не упрекнул.
Но себе я этого уже никогда бы не простила.
Я встала, обогнула стол и опустилась на свободный стул рядом с ней. Наклонилась к её правому уху и сказала не шёпотом, а так, чтобы услышали все — и те, кто сидел в комнате, и те, кто стоял у окна:
— Баба Вера, ваш дом продают тринадцатого сентября. Покупатель уже внёс аванс. Вас собираются перевезти сюда, к Светлане, насовсем.
Она повернулась ко мне всем телом.
— Как это продают? Я ведь ничего не подписывала.
Тишина упала такая плотная, что, кажется, даже холодильник на кухне перестал гудеть.
— Бабушка, вы подписывали, — быстро сказал Андрей. — В июле. Я приезжал, помните? Два листа.
— Так то за газ было, — ответила она. — Ты сказал, бумага на газ. Чтобы трубу подвести.
— Бабушка…
— Ты сказал, что за газ, Андрюша.
Алексей Сергеевич медленно поставил рюмку на стол и посмотрел на племянника.
Светлана Сергеевна сразу поднялась.
— Так, Вера, пойдём-ка на кухню. Я тебе чаю налью. Здесь душно, да и шумно.
Она взяла её под руку и повела к двери. Баба Вера шла, всё время оглядываясь на меня. Мне показалось, она хочет что-то сказать, но её уже увели в коридор.
Андрей остался посреди комнаты, прямо напротив меня.
— Вы хоть понимаете, что сейчас устроили? — спросил он тихо, но зло. — Женщине восемьдесят восемь лет, у неё день рождения, а вы ей праздник испортили. Довольны?
— А ты доволен? — спросила я. — Что ты ей в июле подсунул?
— Ничего я ей не подсовывал. Я всё объяснял. Просто она не помнит.
— Она помнит, что ты сказал: «за газ».
Полина поднялась из-за стола, взяла куртку и вышла в подъезд.
Я пошла за ней.
Мы остановились на площадке между этажами. Из чьей-то квартиры тянуло жареными котлетами, а из приоткрытого окна — сыроватым сентябрьским воздухом.
— Мам, у тебя руки дрожат.
— Не дрожат.
— Дрожат.
Я посмотрела вниз. В правой руке были зажаты ключи от квартиры, да так крепко, что зубцы оставили на ладони красные вмятины.
Назад мы ехали втроём. Сергей вёл машину и почти всю дорогу молчал. Только ближе к дому сказал:
— Ты хоть понимаешь, что сделала?
— Сказала то, что есть.
— Ты понимаешь, что теперь с этим «что есть» придётся разбираться тебе?
Я промолчала.
С заднего сиденья Полина сразу возразила:
— Мам, ты всё правильно сделала.
Ей девятнадцать. У неё мир ещё делится просто: правильно или неправильно. Полутонов там пока почти нет.
Дома я легла, но уснуть не смогла. До трёх ночи смотрела в потолок и считала метры в своей квартире. Прикидывала, куда вообще можно поставить ещё одну кровать.
А утром, в семь двадцать, мне позвонила Светлана Сергеевна.
Сама. Впервые за девять лет.
— Наташенька, — голос у неё в трубке был почти мягкий. — Ну что мы, в самом деле, чужие? Приезжай. Сядем, поговорим нормально, по-людски.
К десяти я была у неё.
Она заварила чай, поставила на стол вазочку с конфетами и уселась напротив, аккуратно сложив ладони на клеёнке.
— Вчера ты вспылила, я тоже лишнего наговорила. Бывает, дело семейное. — Она придвинула ко мне вазочку. — Давай сделаем так. Восемьдесят тысяч гривен тебе. Из своей части выделю, ни с кем советоваться не стану. Половина нормальной доли, как родственнице.
— За что?
— За заботу. За все эти годы. Ты ведь ездила к ней, я же не отрицаю. — Она помолчала, затем добавила: — Только и ты нам помоги. Тринадцатого привезёшь Веру в ЦНАП и посидишь рядом. Она тебя слушает. Скажешь, что всё делается правильно, что мы её не бросаем.
Восемьдесят тысяч гривен.
Я сидела и думала о зимней куртке для Полины, о том, что с января общежитие станет платным, и о нашей газовой колонке, которая старше моей дочери и давно просится на замену.
— Я подумаю, — сказала я.
Я ведь могла согласиться прямо там. На этой кухне, за чаем и конфетами в вазочке. И об этом не узнал бы никто, кроме нас двоих.
— Подумай, конечно, подумай. — Светлана Сергеевна сразу повеселела. — Ты женщина неглупая, Наталь. Не в мать пошла. Та у нас слишком гордая была.
Вот эту её фразу — «не в мать пошла» — я потом весь день прокручивала в голове.
Двенадцатого, в субботу, я поехала в Яготин.
Просто увидеть бабу Веру. Я честно не собиралась в тот день ничего решать. Хотела посидеть рядом часок, поговорить, потом уехать.
В доме уже сняли занавески. Окна стояли голые, и от этого комнаты казались просторнее, но совсем пустыми, словно из них заранее вынули жизнь. У порога лежали два пакета, перевязанные бечёвкой: в одном — одежда, в другом — кастрюлька, кружка, старенький приёмник и рамка с фотографией.
Два пакета на восемьдесят восемь лет.
Баба Вера сидела на кровати полностью одетая. Драповое пальто, платок, чулки, туфли. Одетая с семи утра, хотя забирать её собирались только после обеда.
На коленях она держала ту самую рамку, которую достала из пакета.
— Наташенька, приехала.
— Приехала, баб Вер.
— А я вот сижу.
Во дворе стояли машина Светланы Сергеевны и машина Андрея. Сама Светлана ходила по дому и пересчитывала оставшуюся мебель. Ирина скручивала половики.
Кот сидел снаружи на подоконнике, за стеклом, и смотрел в комнату.
— А Пират? — спросила я.
— Кота не забираем, — отозвалась Светлана из сеней. — У меня ковры, у Ирины от шерсти нос закладывает. Валерии отдадим. Не пойдёт к Валерии — значит, будет деревенским котом, не пропадёт.
Баба Вера этого разговора не расслышала. Но, не отрывая взгляда от окна, сказала своё:
— Наташ. Ты Пирату скажи, пусть к Валерии идёт. У Валерии молоко есть.
— Скажу.
— Только он не поймёт. Ему одиннадцать лет, он здесь родился.
Она немного помолчала, потом совсем тихо добавила:
— Меня-то увезут, ладно. А ему куда?
И ещё тише, уже будто не мне, а просто в пустую комнату:
— А к тебе мне нельзя?
Я стояла посреди голой горницы, где прошло всё моё детство, каждое лето начиная с шести лет, и у меня будто отнялась спина. Вся сразу — от лопаток до поясницы, словно её залили ледяной водой.
Ей восемьдесят восемь. Она с самого утра сидит одетая, чтобы никого не задерживать. И переживает не за себя, а за кота.
И вдруг я поняла: она просит разрешения. У меня. В доме, который когда-то построил её отец.
Я вышла в сени и позвала:
— Светлана Сергеевна, Андрей.